Россия – Грузия после империи - Коллектив авторов
В области литературы 1980-е гг. ознаменовали более яркое проявление в Советском Союзе постмодернистских течений. Именно они дают толчок для новой циркуляции дискурсивного материала, который в свою очередь оказывается прочно связанным с досоветскими (иногда – национальными) дискурсами, создавая таким образом впечатление возврата к старым мотивам, формам и речевым особенностям. Однако полноценный возврат в status quo ante в области культуры является таким же нереальным, как и в области политики. На самом деле то, что мы можем наблюдать как в русско-, так и в грузиноязычных текстах того времени, является либо реконструкцией границ и идентичностей, либо их деконструкцией. При этом преодоление эссенциалистского понимания нации (и присущих ему гендерных и расовых стереотипов) становится такой же важной задачей литературного творчества, как и вопросы ответственности и этики.
Начиная с середины 1980-х в русской литературе наблюдается изменение тем и мотивов в сторону отчуждения и очуждения нерусских, что означает начало процесса выстраивания «новой» русской национальной постсоветской идентичности. Подтверждением тому является появление впоследствии весьма нашумевшего рассказа Виктора Астафьева «Ловля пескарей в Грузии», первого, в котором, помимо повышенного внимания к грузинской тематике, в отрывочных фразах отмечается пренебрежительное отношение и к евреям, и к грекам, и к другим народам. Что касается грузинской литературы, то и здесь наблюдаются такого рода размежевания, но, в отличие от русской, они существовали и в имперские, и в советские времена, будучи скрытыми за иносказаниями, которые были понятны только грузинской интеллигенции. Георгий Майсурадзе и Заал Андроникашвили (2007) выдвинули предположение о том, что грузинские элиты именно филологическими знаниями подменили реальную политику. Это привело к плачевным последствиям первых лет независимости и фактической потере территорий в лице Абхазии и Южной Осетии[7].
Языковая политика. Переводная и транснациональная литература
Говоря о русско-грузинских литературных и культурных процессах, невозможно обойти стороной проблемы языка, языковой политики и организации знания. Многочисленные попытки урезать статус и сферу употребления грузинского языка в пользу русского имели место как в Российской империи, так и в Советском Союзе. Последняя такая инициатива потерпела неудачу в 1973 г., когда была предпринята попытка закрепить за русским языком статус официального языка в Грузинской ССР. Вместе с тем на территории Грузии были кодифицированы и развивались абхазский и осетинский языки – этот процесс, начавшийся еще при Российской империи, стал особенно интенсивным именно в советскую эпоху. В то же время русский язык рассматривался представителями союзного центра как неотъемлемая часть советской модернизации и цивилизаторской миссии (mission civilisatrice). Именно «язык межнационального общения» становится важнейшим инструментом русификации (Дравич, 1990, 32; Тлостанова, 2004, 194).
С другой стороны, и без того относительно высокий престиж грузинского как литературного языка, а также языка древней христианской культуры приобретает еще одно важное символическое значение – именно грузинский язык становится своего рода бастионом против русификаторских практик советской эпохи. Говоря о литературном творчестве, нельзя недооценивать роль этой особой языковой ситуации. Убежденность в превосходстве русскоязычной советской культуры, как правило, влекла за собой нежелание ее носителей тратить время и усилия на изучение языков других народов СССР. Различные вариации би– и мультилингвальности (например, русско-грузинская, русско-азербайджанская, русско-армянская) были и остаются характерными лишь для тех, чья языковая социализация проходила вне России, вдали от Москвы. В самой же Москве – центре литературной и культурной жизни страны – знание национальных языков не являлось обязательным условием для успешной карьеры функционеров от культуры, включая и тех из них, кого отправляли на работу непосредственно в союзные республики. Это в свою очередь приводило к тому, что вопросы цензуры и идеологического контроля оставались на попечении лояльных советскому строю билингвов. Таким образом, формировался целый класс профессиональных inbetweener’ов (в классификации Хоми Бабы), чьим полем деятельности была регламентация того, что разрешалось писать и публиковать на грузинском языке, а разрешалось здесь гораздо больше, чем писали и публиковали на русском. Безусловно, такая «вольность» объяснялась прежде всего тем, что и в других республиках грузинский язык изучали крайне редко, а следовательно, тексты, опубликованные на грузинском языке, имели ограниченную аудиторию, которую, как правило, составляли исключительно советские граждане грузинского происхождения.
Именно здесь становится очевидным то большое значение, которое имела в Советском Союзе переводческая деятельность. Во всех областях культуры переводы были незаменимым элементом, однако их важность подчеркивалась еще антропологическими аргументами. В частности, Максим Горький – отец-основатель и популяризатор многонациональной советской литературы – считал, что в литературном тексте заключен универсальный человеческий опыт (Khotimsky, 2013, 138). Кроме того, Горький полагал, что на пути к всеобщему братству народы мира должны прежде всего узнать друг друга, а литература как раз и является идеальным средством такого взаимного познания. С этой целью, заручившись политической поддержкой большевиков, Горький инициировал беспрецедентный по своим масштабам переводческий проект, который должен был открыть народам СССР всемирное литературное наследие. Жестокая консолидация советской литературы, начавшаяся после I Всесоюзного съезда писателей 1934 г., позволила применить эту модель и внутри СССР. На какое-то время советская индустрия переводной литературы становится крупнейшей в мире (Гудков, Дубин, 2009, 189). При этом парадигматическим языком является именно русский: переводы с других языков на грузинский осуществляются, как правило, через русский перевод. Дравич указывает на то, что эта ключевая роль русского языка имела колоссальные последствия для «националов» – т. е. для авторов, которые писали на казахском, армянском или грузинском языке. Эти писатели отдавали себе отчет в том, что только через русский язык их работы потенциально могли привлечь внимание всесоюзной публики, не говоря уже о читателях за рубежом. Такое положение вещей не только делало статус переводчика запредельно высоким, вынуждая авторов заискивающе добиваться их расположения (Дравич, 1990, 32), но и влияло на сам творческий процесс, поскольку писатели уже в процессе написания произведения должны были учитывать вопросы переводимости, организации знания, а также ожидания советской читательской аудитории. Более того, Чингиз Гусейнов, к примеру, рассказывает о русских «переводах» с национальных языков советских республик, которые, при наличии выгодных предложений публикации, подготавливались еще до написания самого оригинала (Гусейнов, 2014, 205). Таким образом, становится очевидным, что русский язык функционировал не просто как транснациональный, но даже как универсальный язык, который словно гигантский купол накрывал все остальные языки Советского Союза.
Помимо этого, именно русский оставался главным языком литературоведения – как правило, именно на нем проводился научный анализ советской литературы. Но одновременно с этим русский был и является мифически возвышенным воплощением «русскости» как